Это меня не беспокоило. Я начал изучать устройство замка, совершенно уверенный в том, что если один инженер смог придумать некий механизм, то другой непременно сможет его разгадать.
Но тут дверь снова открылась, и на пороге появился мужчина.
– Доброе утро, – сказал он. – Я – доктор Альбрехт.
Одет он был, словно негритянский ряженый в сочельник, но непринужденные манеры и усталые глаза были столь убедительно профессиональны, что я сразу поверил ему.
– Доброе утро, доктор. Я хотел бы получить свою одежду.
Он вошел в палату, и дверь позади него закрылась. Потом он сунул руку в складки одежды, достал пачку сигарет, выщелкнул одну, помахал ею в воздухе, сунул в рот, затянулся, и она загорелась. Спохватившись он протянул пачку мне.
– Угощайтесь.
– Гм… нет, спасибо.
– Возьмите, одна сигарета вам не повредит. Говорю вам, как врач.
Я помотал головой. Раньше я не мог работать, если рядом не было полной сигаретницы; пепельницы, полные окурков, и подпалины на чертежной доске были непременным атрибутом творческого процесса. А теперь от одного вида дыма я ощутил дурноту и удивился: неужели анабиоз отучил меня от привычки к никотину?
– Нет, не хочу, спасибо.
– Как знаете… мистер Дэвис, я шесть лет работаю здесь. Моя специальность – гипикология, воскрешение и все такое прочее. За это время восемь тысяч семьдесят три пациента вернулись с моей помощью из гипотермии к нормальной жизни – стало быть, вы – восемь тысяч семьдесят четвертый. Все проснувшиеся ведут себя странно, я имею в виду – странно для постороннего человека, а не для меня. Некоторые из них желают не просыпаться и кричат на меня, когда я пытаюсь их разбудить. Часть из них и в самом деле снова ложится в анабиоз, но это уже не моя забота. Некоторые, осознав, что билет у них был только в один конец, что возврата назад нет, начинают точить слезу. А некоторые, вроде вас, требуют одежду и хотят, не медля ни минуты, выйти на улицу.
– А почему бы и нет? Что я – заключенный?
– Вовсе нет. Правда, покрой вашей одежды устарел, но это уж ваше дело. А пока ее принесут, вы, может быть, расскажете, что это у вас за неотложное дело, которое не может подождать ни минуты… после того, как прошло тридцать лет? Именно столько вы были в гипотермии – тридцать лет. Это в самом деле так срочно? Или можно подождать до завтра? Или, хотя бы, до вечера?
Я начал было бормотать, что это крайне и чертовски срочно, но вскоре одумался и примолк.
– Возможно, что это не так уж и срочно.
– Тогда сделайте мне одолжение, возвращайтесь в постель. Позвольте мне осмотреть вас, съешьте завтрак и поговорите со мной, прежде чем рванете на все четыре стороны. Может, я смогу подсказать вам, в какую сторону лучше рвануть.
– Гм… ладно, доктор. Извините за беспокойство.
Я забрался в постель. Мне стало хорошо – оказалось, что я изрядно устал.
– Не спешите. Вы еще увидите, какими мы стали. Здесь же, прямо на потолке.
Он поправил на мне одеяло, потом наклонился к тумбочке и сказал:
– Доктор Альбрехт в семнадцатой. Немедленно велите дежурному доставить сюда завтрак, гм… меню четыре-минус.
Потом он обернулся ко мне:
– Повернитесь-ка на живот и снимите пижаму. Я хочу пощупать ваши ребра. Пока я буду вас осматривать, можете задавать мне вопросы, если хотите.
Я попробовал размышлять, пока он тыкал мне в бока какой-то штукой, похожей на стетоскоп-недомерок. Если это был именно стетоскоп, то он был ничем не лучше прежних – такой же холодный и твердый.
О чем прикажете спрашивать, проснувшись после тридцатилетнего сна? Добрались ли они до звезд? Кто теперь делает политику? Научились ли выращивать детей в колбах?
– А что, док, в фойе кинотеатров все еще стоят машины для изготовления и продажи воздушной кукурузы?
– Вчера еще стояли. Но я давно ими не пользуюсь. Кстати, сейчас говорят не «кино», а «тактил».
– Вот как?! А почему?
– А вы попробуйте разок. Сами поймете. Только покрепче держитесь за подлокотники. С проблемой объяснения терминов мы встречаемся каждый день и давно к этому привыкли. С каждым годом наш словарь изрядно дополняется и в смысле истории, и в смысле культуры. Это совершенно необходимо, ибо дезориентация ведет к культурному шоку. Раньше этому не придавали значения.
– Гм… пожалуй, так.
– Точно так. Особенно, в вашем случае. Тридцать лет.
– А тридцать лет – это максимум?
– И да, и нет. Самый длительный срок – тридцать пять лет. Это один из первых пациентов – он был охлажден в декабре 1965 года. Среди тех, кого я оживил, вы – рекордсмен. Но сейчас у нас есть клиенты с договорным сроком на полтораста лет. В ваши времена о гипотермии знали довольно мало и, честно говоря, им не следовало договариваться с вами на тридцать лет. Им здорово повезло, что вы остались живы. Да и вам тоже.
– В самом деле?
– В самом деле. Перевернитесь на спину, – он снова начал тыкать и щупать меня, потом продолжил: – Теперь мы знаем достаточно. Я берусь заморозить человека на тысячу лет, если бы кто-нибудь взялся финансировать такой опыт… продержать его год при температуре, в которой пребывали вы, а потом резко охладить градусов до двухсот ниже нуля. И он будет жить. Я уверен. А теперь давайте проверим ваши рефлексы.
Все, что сказал доктор, мало меня развеселило.
– Сядьте и положите ногу на ногу, – предложил он. – Современным языком вы овладеете без особых трудностей. Конечно, сейчас я говорю с вами на языке 1970 года. Я до некоторой степени горжусь тем, что могу разговаривать на языке любого года. Все это я изучил под гипнозом. Что до вас, то вы будете говорить по-современному самое большое через неделю. В сущности, вы лишь увеличите свой словарный запас.